Александр О`Шеннон - Антибард: московский роман
Беда только в том, что все они в конце концом вырастают и вливаются в ряды Жен, Неверных Жен, Бывших Жен, Жен, Выбросившихся Из Окна (Бросившихся Под Поезд), Чужих Жен, Матерей Твоих Детей, Старых Любовниц и Женщин, Которые Тебе Звонят.
Итак, Вера — восьмиклассница!
Великолепно! Manifique! Взбодрившись, я топчусь, пристраиваясь поудобнее, готовый отличиться.
А я уж тогда буду школьным учителем, тайным извращенцем и эротоманом, скрытым эфебофилом. Скажем, учителем физкультуры… Хотя нет — быть учителем физкультуры тоже банально. Как-то глупо. Всем известно, что учителя физкультуры — извращенцы, педофилы, эротоманы и маньяки. Во всем мире. Даже в Америке. Я смотрел американский фильм, где учитель физкультуры преследовал симпатичного мальчика и, поймав-таки его вечером в пустой школе, привязал к шведской стенке и уже подступил к нему с гнусной ухмылкой насильника, но тут их обоих сожрала какая-то инопланетная тварь. У нас в школе тоже имелся свой маньяк, учитель физкультуры по кличке Агапид, потому что был совершенно лыс (если учитель физкультуры лысый — он точно маньяк!), лысый такой крепыш, сам напоминающий средних размеров хуй, большой любитель поощрительно похлопывать детишек, начиная с седьмого класса, по попам и тревожно ощупывать старшеклассниц на предмет растяжения мышц. Как-то он демонстрировал, как надо безопасно лазать по канату, упал из-под потолка и сломал ногу. С больничного он так и не вернулся. По-моему, вся школа вздохнула с облегчением. С тех пор в нашей школе все учителя физкультуры были исключительно женщины.
Нет, я не хочу быть учителем физкультуры, это меня не вдохновляет. Лучше каким-нибудь гуманитарием. Например, историком. Иван Ивановичем. Любимцем старшеклассников. Эдаким своим в доску дядькой лет под сорок. Имеющим жену и двух прелестных дочерей. Измученным в результате этого непреходящим желанием. Хмуро дрочащим в школьном туалете на Оленьку Петрову, самую красивую девочку в восьмом «Б» классе. И вот однажды Иван Иванович (то есть я) после уроков заманивает прилежную ученицу в лаборантскую (пусть ванна будет лаборантской!) с целью соблазнить и растлить. Замучить хуем. При этом я (то есть он) обещаю ей похлопотать о золотой медали по окончании школы. Срывая с мерзавки трусы-стрингеры, шепчу, обдавая ее перегаром (Иван Иваныч у нас — домашний алкоголик): «Сейчас, девочка, ты будешь трахаться с целой эпохой!» Задыхаясь от вожделения. «Наклонись, дрянь эдакая!» — прикрикивает распаленный педагог. Напуганная отроковица все же не без интереса отдается историку.
Вот, это уже кое-что! Емко и стильно. Похоть через чакру передается от головы Масе. По Масе пробегает вибрация. Он напрягается еще больше, взбадривается… Кажется, очнулся. Вера тоже почувствовала что-то, встрепенулась, напряглась… Изогнулась, подняла голову, словно прислушиваясь. Вопросительно охнула. Мася отяжелел, обрел чувствительность, превратился в исступленный член дорвавшегося Иван Иваныча. Я уже ощущаю ласкающие волны сладостных позывов, накатывающихся на чресла. Возбухшие яйца, отвисшие от усталости, раскачиваясь, смачно шлепаются по влажному лобку. Еще немного, и я кончу. Вера тоже понимает это, она собрала последние силы, извивается и стонет. И вот сейчас я… о… о-о… вот оно-о… о-о-о-о!..
— О-о-о-о! — завываю я, сотрясаясь от мощных спазм. — О-о-о-о-о!..
Все тело мое дергается так, словно по нему пропустили ток, в глазах мельтешат и искрятся разноцветные точки. Я надламываюсь в пояснице, валюсь вперед, на Веру, и влипаю ладонями в кафель. Так и застываю, пытаясь прийти в себя…
— О-о-о-о! — вторит Вера гортанно. — О-о-о-о!..
По ней пробегает дрожь последнего оргазма. Она со стуком упирается лбом в кафель, руки ее дрожат, ноги подгибаются, и она всем телом провисает в ванну.
— О-о-о-о… — Я чувствую невероятное облегчение. Душа моя успокаивается. «Сделал дело — гуляй смело!» — вспоминаю я любимую поговорку своей Первой Учительницы.
Я с трудом выпрямляюсь, осторожно отстыковываюсь и на негнущихся ногах, держа натертого до багровости Масю на весу, как мутировавшую генную особь, делаю шаг к раковине. Когда его обдает струя холодной воды, так и кажется, что он сейчас зашипит и покроется паром, но он только конвульсивно вздрагивает и бессильно свешивается набок, сильно потеряв в размерах. Теплолюбивый, он торопливо съеживается и натягивает на себя, как спальник, морщинистую крайнюю плоть… Вот и хорошо, блин, вот и сиди себе там… Вот только надолго ли?
Теперь можно подумать и о себе. Я хлебаю холодную воду, ощущая мощное колотье в висках. Где-то, кажется, у меня был анальгин… Если остался. Вообще надо купить пару новых упаковок. «Упсы» точно не осталось. Вера с трудом распрямляется, хватаясь за кафель.
— Ох, — произносит она, — ну, ты, Андрюша, конечно…
— Ты, Вера, держись, — говорю я требовательным хрипловатым голосом полевого хирурга.
Я, кряхтя, собираю с пола свои трусы, джинсы, носки и майку, подбираю валяющуюся рядом с унитазом зажигалку. Все это влажное и затоптанное.
— Я буду на кухне. Пойду чайку поставлю. Да, душ здесь не работает.
— Я знаю, — бормочет Вера.
Держа в руках скомканный ворох одежд, ковыляю на кухню. Проходя мимо циркулярной пилы, бросаю на нее взгляд, полный ненависти, и смачно плюю, пытаясь попасть. За моей спиной, в ванной, обрушивается поток воды. Включив на кухне свет, окидываю тревожным взглядом стол. В бутылке виднеется коньяк — совсем мало, на пару мензурок. Четверть бутылки пепси, рядом лежит пачка «Золотой Явы». Я хватаю пачку, открываю и облегченно вздыхаю — почти полная, но, видимо, уже вторая. Одну я точно выкурил. Я жадно закуриваю, и тут голову мне пронизывает острая боль, от виска до виска. Меня всего передергивает от этой боли. «Только бы остался анальгин», — думаю я, открывая холодильник. Такую боль не перетерпишь, уж я-то знаю, можно промучиться всю ночь, до самого утра. Если нет, надо будет спросить у Веры. У женщин всегда есть какие-нибудь пилюли, только, как правило, от всякой хуйни, они сами толком не знают — от чего. Я копаюсь на полках и извлекаю пипетку с чем-то зеленым, засохшим внутри; выдавленный до степени полной плоскости тюбик вазелина; аскорбиновую кислоту; надорванную упаковку активированного угля, оставшуюся, видимо, еще от Николая Степановича; железную коробочку валидола времен оттепели с засаленной этикеткой; какой-то дурацкий левомицетин; пустой футляр от «Упсы», и хоть знаю, что он пустой, все равно заглядываю в него с безумной надеждой, но нет, действительно, блядь, пустой; стеклянный пузырек с марганцовкой, которая почему-то есть в каждом доме; слипшийся грязный клубок пластыря; ржавый наперсток; обгрызанную зубочистку; и — о счастье! — под грудой всех этих артефактов, пахнущих старушечьими болезнями, мелькает оборванный клочок бумажки с буквами «знал»… Выковыриваю последнюю таблетку, уже пожелтевшую от старости, может, и срок годности закончился, ну да все равно… Я тщательно разжевываю лекарство, чтобы побыстрее впиталось в кровь, отчего во рту тотчас появляется привкус дерьма, и запиваю пепси. Бог даст, поможет. Я смотрю в окно. Там все та же темень и огоньки, ничего не изменилось. Сколько же, черт возьми, сейчас времени? Какой сегодня день? За стеной в ванной бурлит вода, плещется Вера.
— Вера, — кричу я, — а сколько сейчас вре…
Тошнотворно резко звонит телефон. Я пытался уменьшить звук, так он меня достал, даже ковырялся внутри отверткой, но ничего не вышло, там оказалась сломанной какая-то пимпочка. Теперь на ночь накрываю его подушкой, чтобы не пугаться по утрам.
— Что? — кричит из ванной Вера.
— Але! — сердито говорю я в трубку, а сам думаю: «Если звонят, значит, не ночь, а скорее всего вечер. Только вот какого дня?..»
— Андрей? — лепечет трубка. И я узнаю этот голос. Меня охватывает тоска.
Это моя поклонница Рита, и только ее мне сейчас и не хватало. Мы познакомились в «Диагнозе», куда она в числе многих юных и не очень юных поэтесс ходила припадать к чистому ручью Русской Поэзии, омывать душу в его водах, не замутненных цензурой, официозом и попсятиной, за чем со всей суровой бескомпромиссностью пытанного и ломанного совком вкусоборца следит сам Сан Саныч Скородумов, воплощая собой, таким образом, метафизическое триединство Водяного, «Гринписа» и Мосводонадзора. Время от времени к Рите прилетала маленькая розовая муза из журнала «Cool Girl», и тогда она писала стихи, которые, перед тем долго крепившись, все-таки показала однажды Скородумову. Сан Саныч пригласил ее в закуток, где традиционно происходило обсуждение произведений авторов всех возрастов, и вместо ожидаемых снисходительной похвалы и ласкового напутствия из уст седовласого Мастера она целый час, окаменев от горя, выслушивала по-стариковски въедливые замечания, высказываемые со всей назидательностью клерикального нонконформиста, и мелочные придирки к каждому четверостишию, к каждой фразе, к каждой рифме. Известный остроумец сказался в нем, и он так затейливо и искрометно шутил над самыми, казалось бы, трепетными строками, рожденными томительным одиночеством девичьих ночей, что допущенные на представление клевреты и опущенные в свое время тем же манером стихотворцы радостно смеялись, взирая на несчастную Риту сияющими глазами. Даже не присовокупив сурового «Работайте над каждым словом, дитя мое», он отпустил ее небрежным кивком великого полководца перед битвой, чтобы обсудить с особо приближенными устроительство вечера памяти одного хренового автора, привечаемого им в свое время в качестве соратника по борьбе с чиновниками от литературы, полусумасшедшего алкоголика, требовавшего, чтобы женщины в постели называли его не иначе как Фродо, и в приступе белой горячки с криком бросившегося в тельняшке и семейных трусах в шахту лифта на Патриарших, каковая кончина, к моему великому удивлению, породила в среде диагнозовской тусовки зловещие слухи о причастности к этому спецслужб и немало безутешных… Рита же вышла от Скородумова с побелевшим лицом, с невидящими глазами, но величаво, и налетела на меня, в стельку пьяным двигавшегося в сторону туалета. На правах местного мэтра и Любимца Публики я выхватил из ее безвольной руки поникшие листики со стихами и, напустив на себя серьезный и вдумчивый вид, постарался внимательно прочитать. К сожалению, я был так пьян, что, будь она даже новой Сафо, я не понял бы этого, но я понял, что она несчастна, убита, раздавлена, уничтожена и в глазах ее стоят слезы. Я сказал ей несколько лестных слов, похвалил, не кривя душой, за искренность и, чтобы совсем уж утешить, в припадке великодушия поцеловал ее смачным пьяным засосом. Она при этом только покорно смотрела в потолок. Ей было лет двадцать, со стройной и даже, в определенном ракурсе, сексуальной фигурой, но во всем образе ее было что-то отпугивающее, какая-то тургеневская томность, и я сильно подозревал, что она невинна. Фамилия у нее была с татарским привкусом, хотя Рита, на мой взгляд, совершенно непохожа на татарку (впрочем, я еще не видел ни одного татарина, который был бы похож на татарина, все они похожи на русских, а может, это русские — вылитые татары, в общем, кто-то из нас явно потерял в своей национальной самодостаточности). Учится она в непрестижном техническом вузе, и, судя по всему, ее ждет участь Женщины Барда.